М. Стельмах «Гуси-лебеди летят» сокращенно

«Гуси-лебеди летят» сокращено читать стоит только если хотите вспомнить содержание, ведь произведение интересно.

«Гуси лебеди летят» Михаил Стельмах сокращенно все разделы

Глава первая

Прямо над нашим домом пролетают лебеди. Они летят ниже растрепанных, обвисших облаков и стряхивают на землю тревожные звуки далеких колоколов. Дед говорит, что так поют лебединые крылья. Я присматриваюсь к их маяння, прислушиваюсь к их пению, и мне тоже хочется улететь за лебедями, так и поднимаю руки, словно крылья. И радость, и грусть, и серебряный перезвон окутывают и окутывают меня своим существования.

Я становлюсь будто меньше, а вокруг больше, растет и меняется весь мир: и запружено белыми облаками небо, и одноногие скрипучие журавли, что никуда не полетят, и залатанные веселым зеленым мхом крыши, и голубоватый дубрава под селом, и чернотелая, туманом пидволохачена земля , что пробилась из-под снега.

И этот весь мир трепещет-меняется в моих глазах и отдаляет и отдаляет лебедей. Но я не хочу, чтобы они одлиталы от нас. Вот если бы каким-то чудом послушали меня: сделали круг над селом и снова пролетели над нашим домом. Чтобы я был чародеем, то не вернул бы их? Сказал такое таинственное слово! Я задумываюсь над ним, а вокруг меня начинает кружиться видения сказки, ее неразгаданные дороги, дремучие леса и те гуси-лебеди, что на своих крыльях выносят из беды маленького мальчика. Сказка вкладывает в мои уста то слово, к которому прислушиваются земля и вода, птица в небе и само небо ...

А в это время надо мной творится чудо: кто невидимым смычком провел по синему небе, по белым облаках, и они зазвучали, как скрипка. Я тянусь вверх и сам себе не верю: от Заречка снова над нашим домом пролетают лебеди!

Или они послушались моего слова - обошла вокруг села и вернулись ко мне, или это новый ключ? ..

А вещая скрипка и серебряный отголосок звучат, объединяются над моим детством, поднимают на крылья мою душу и уносят ее в неразгаданную даль. И хорошее, и странно, и радостно становится мне, малому, в этом мире ...

«Да-да-да», - притирается к моей ноге старая, с перебитым крылом утка. Она чего-то боится, выкручивает подвижную шею и то одним, то другим глазом приглядывается к небу и трепещет единственным крылом. ей елось очень важное хочется сказать мне, и она больше не знает слов: опять повторяет: «Да-да-да».

По высокой стройной колокольней, тоже стремится вверх, где в белом пидхмарьи исчезают лебеди, но звон крыльев еще отзывается с меня, а может, уже отзываются разбуженные колокола на колокольне?

- Вот и принесли нам лебеди на крыльях жизнь, - говорит неба и земли мой дед Демьян; в его руке весело поблескивает струг1, которым он недавно выстругивал спицы.

- Жизнь? - Удивляюсь я.

- Да: и весну, и жизни. Теперь, внучку, напрочь все начнет оживать: тронется лед на реках и озерах, оттает сок в деревьях, проснется гром в облаках, а солнце своими ключами откроет землю.

- Дед, а какие у солнца ключи? - Еще больше удивляюсь я, потому и не догадывался до сих пор, что оно, как человек, может иметь ключи.

- Золотые, внучек, золотые.

- И как оно открывает ними землю?

- А вот так: какой-то доброй часа посмотрит солнце из своего окошка вниз, увидит, что там и земля, и люди, и скотинка, и птица поблекла и соскучились за весной, и спросит месяца-брата, не пора землю отключить? Месяц кивнет головой, а солнце улыбнется и на свете спустит в леса, в луга, в поля и на воду ключи, а они уже знают свое дело!

Я внимательно слушаю деда и вдруг страшусь:

- Дед, а солнце не может их потерять, как наша мама?

- Что, что, надзигльований2? - Как серо-голубоватый, побризкани росой бессмертники, оживают старые глаза. Дед ошарашенно вскидывает вверх брови, потом одгетькуе меня свободной рукой и начинает смеяться. Он очень хорошо смеется, хватаясь руками за забор, ворота, рожок дома или дерево, а если нет какой-то подпорки, тогда им становится его позиционирование живот. В такую ​​минуту вся деда фигура перехитуеться, каракули усов одстовбурчуються, изо рта вырываются шум и «ох, помощь мою душу», с одежды осыпается деревянный пыльцу, а из глаз так брызжут слезы, хоть чашку подставляй под них.

Теперь я успокаиваюсь: значит, солнце не может потерять своих ключей, оно их где-то носит на шее или увязывает на руке. Так и надо, чтобы потом не жаловаться и не морочить кому-то головы.

- Дед, а куда лебеди полетели?

- На тихие воды, на ясные звезды, - отсмеявшись и посерьезнев, торжественно говорит дед, взглядом показывает мне на дом и идет к вчорнилои катраги3 мастерить колеса. (...)

Улица наша самом деле узкая, еще и покарлючена. Весной, когда на ее пути и зеленые лужайки падает вечер, она становится похожей то на речку, то на длиннющий мост. Здесь из-за хворостяных заборов приветливо здороваются с людьми веснушчатые вишенники, а в них то грустят, то веселые белые и голубоватый дома. Наши вуличаны, кроме земледелия, еще имеют и ремесло в руках: столярное, сапожничество, стельмахивство, бондарство4 и мирошництво.

Среди мастерового люда наибольшей славы приобрел мой дед Демьян. которого знал весь повит5. Чего только не умел мой дедушка! Надо где-то сделать сичкарню6, драча7, крупорушку8 или кератому, - поет, сделает, дайте только железа, дерева и вечером хорошую рюмку монопольки9. А хотите ветряка, то и ветряка выстроит под самые облака; в кузнице вкуе топор, в стельмашни сладит телеги и сани, еще и деревянные цветы разбрасывает по ним.

Железо и дерево вплоть пели в деда, пока сила не выходили из его рук. Мог человек нехитрым инструментом вырезать и простого человека, и святого. Соседи не раз, смеясь, вспоминали, как по заказу он делал нашем господину фигуры апостолов Петра и Павла. Они исходили из деревья не постными святошами, а мощными молодоокимы бородачами, которым приятно было держать в руках и книгу, и ключи от рая. (...)

Глава вторая

(...) Но есть у меня, если послушать одних, слабость, а если поверить другим - глупость; именно она и наносит наибольший хлопот и бедствия. Как-то я быстро, самостоятельно научился читать, и уже на свои девять лет, немало проглотил добра и хлама, которого еще не успели докурить в моем селе. Читал я «Кобзаря» и «Ниву», сказки и какие без начала и конца романы, «Заднепровскую ведьму, или Черный ворон и окровавленная рука» и «Три дамы и червовый валет» ... (...)

С щедривок, которые зимой воспевались под окнами добрых людей, я знал, что за плугом даже сам Бог ходил, а Богоматерь носила есть пахарям. Поэтому до сих пор, когда я в поле вижу очертания женщины, несущей обед уже не пахарю, а трактористу или комбайнеру, в моей душе трепетно ​​сходятся утренние легенды прошлого с сегодняшним днем ​​... (...)

На ярмарке за тоненькую книжечку «Три сумки хохота» я отдал бессовестном лавочнику целых пять яиц, найденных на вышках в гнездышке оныя Пеструшка, что всегда норовит тайно вывести цыплят, потому что очень хотелось посмеяться. Но недаром говорят: даст Бог купца, а черт розгудця1. Кто-то о моем торг передал матери, и дома за эти три сумки хохота имел я семь страданий ... Так и узнаешь, что смех и грех живут по соседству. (...)

Когда на огороде появлялся первый бутон огурца или зацвитав возвращен к солнцу подсолнух, мать брала меня, малого за руку и вела посмотреть на это чудо, и тогда в голубоватый глазах ее собиралось столько радости, как она была казначеем всей земли. Она первая в мире научила меня любить росы, легкий утренний туман, пьянящий любисток, мяту, маковый цвет, осенний Горобей и калину, она первой показала, как плачет от радости дерево, когда приходит весна, и как в расцвели подсолнечника ночует опьянилий шмель. От нее первой я услышал о калиновый мост, к которому до сих пор тащусь мнением и сердцем ...

Забыв обо мне, мать начинает потихоньку разговаривать с семенами, одно восхваляя, а второе жалея или даже порицая.

- Ой гороше, гороше, чего ты прошлым летом допустил к себе червей? - Упрекает она отборным горошину. - Смотри, в этом году не делай такого. А ты, Боб, почему почернел, которая печаль тебя поедом ест? ..

Со двора входит дедушка, он смотрит, что делается на столе, и улыбается:

- Началось бабье колдовство. (...)

Со двора испуганно выходит в вретище, в растоптанной обуви глибокоока, еще молодая женщина, ее взгляд ищет земли, а размашистые брови летят вверх. Сбоку к ней жмется босоногий без картузика мальчишка, их исстрадалась, изможденные лица пришлись теменью дальних дорог и голода. Женщина останавливается напротив меня, потрескавшимися пальцами поправляет платок, а в ее черных глазах закипают темные слезы ...

Я до сих пор помню того, кто пожалел ее материнству, ее ребенку кусок насущного хлеба. Это был богатый и богомольный человек, через руки которого проходили голодом пригнаны шарманки, Петя, золотые империали2 и серебряные рубли с большими головами мелкого царя. Я до сих пор помню тучную этого дукача3. Он имел Святовид голову и бороду, у него всегда хорошо родили поля, луга, лесные заграждения - и только под перелогом лежала одна душа. Только потому, что он уже умер, не называю его имени ...

Женщина, скрестив руки на груди, робко оглянулась, ища двора, которое не ощирилось на нее собарнею, а ребенок недоверчиво, исподлобья смотрели на меня. По его тонкой шее покачивалась тяжеловата голова, вершилась взбитыми хмелястимы кудрями. И тут я вспомнил о своем семян. Вынул горсть и подал малом. Он обеими ручонок схватил зерна, а затем посмотрел на мать. И кивнула головой и вздохнула точно так же, как иногда в недобрый час вздыхала моя мать. Затем я высыпал в разделе распашонки мальчика семена из одного кармана и принялся за вторую. Но женщина остановила меня.

- Спасибо, дитя, не надо больше, ой, не надо, - склонила ко мне скорбные глаза, размашистые брови, и я на своей щеке услышал прикосновение ее губ и слез. - Пусть тебе, дитя, всегда, всегда хорошо будет между людьми.

Меня так поразили ее слезы и слова, я тоже чуть не заплакал из жалости ...

А может, это не женщина, а моя глибокоока крестьянская судьба тогда прислонилась ко мне !? (...)

Глава третья

(...) Уже солнце понемногу начало визбируваты росу, когда я доехал до Якимовской ограждения. Она была обнесена веселым свижообструганим зоринням1, за ним покатый шла под солнце высокая трава. Здесь краснели хрещикы дикой гвоздики, красовался перестрич2 роща, хвасталась белыми венчиками ромашка и все с кем перемигивалась хрупкая зияста метлиця3. А над травой возвышались беспорядочно разбросаны черешни, яблони, груши и напатлани кислицы. (...)

Я обернулся. У самого изгородь из козубом4 в руке стояла черноволосая худенькая девочка лет восьми, глаза у нее карие, с каплями росы, румянец темные, а губы оттопырилась розовым потрескавшимся узелком: чего радуются себе. Почему и мне не улыбнуться девушке? Я это охотно и делаю, прищурив глаза, в которые натрусилося солнца.

- А я знаю, как тебя зовут, - доверительно говорит девушка и двумя пальцами перебирает стеклянное с каплями солнца Намистечко.
- Не может такого быть.
- Вот и такое быть, - показывает чернявая свои жидковатые зубы.
- Откуда ты узнала?
- А зимой, помнишь? .. - Прыснула она.
- Что зимой?
- Помнишь, как спускался на корыто с холма? ..

Теперь мы начинаем смеяться оба, хотя мне не очень приятно вспоминать, чем закончилось то спуска. Но этого уже девушка не знает.

- Я тогда подумала: смелый ты!
- А чего же, - не знаю, что сказать, хотя и приятно становится от похвалы: нашлась-таки хоть один человек, который не огудила меня за то спуска.
- Хочешь земляники? - Протягивает ко мне полную козубеньку, посередине скрепленную прутиком.

Кто бы не хотел полакомиться ягодами, но не подходит парню брать их у девочки, и я все равно говорю:

- Нет, не хочу.
- Бери, я еще наберу. Здесь их много.

Тогда я взбиваю в лукошка вершину и высыпаю ягоды в рот.

- Правда, вкусные?
- Вкусные. - Наконец пускаю самопасом в лес лошадь. - А как тебя зовут?
- Любой.
- И что ты делаешь здесь?
- Пасеку ухаживаю.
- Сама?
- Одна-одинешенька, - приуныли посиверили5 уста девушки, а бровенятка стали такими, как кто-то их начал нанизывать изнутри.
- А где же твои родители?
- Мать дома возятся, а папа пошли на закладку дома. Наверное, поздно придут за мной. (...)

Она провела меня по изгородь, еще и рукой махнула, когда я выскочил на лошадь. Проехав немного, я оглянулся. Люба уже стояла возле шалаша и провожала меня глазами. А в это время от дороги славно-славно отозвалась песня, и девочка радостно бросилась ей навстречу. Из-за деревьев, пели, появилась стройная женская фигура, вот она протянула руки, и в них с разгона влетела Люба ... А дальше меня уже догоняли два голоса, сокрушались над судьбой соловья, не нашел счастья ни в лесу на Ориссе , ни в долине на калине ...

Дома (...) дедушка сказал, что мой волосы пахнет земляникой, а завтра, наверное, запахнет рекой.

- А чего рекой?
- Потому что завтра я пойду ловить рыбу, то, может, и ты пристанешь ко мне?
- Таки соглашусь! - Радостно воскликнул я. (...)
- А чего, дед, в небе нет стельмахов?
- Там живут одни святые.
- Ну и что? - Пристально смотрю, не посмеиваются надо мной. - Разве святые не ездят друг к другу в гости?
- Нет, не ездят - они пешком ходят. (...)

На сенные пороге появляется бабушка. Она еще не знает, что к чему, но тоже начинает смеяться, потому что чего-то смеется ее муж.

Я никогда не видел дружнее людей, как мои деды. В крестьянстве, да еще и в нужде, всего приходилось мне насмотреться и начутись. Но ни одна крошка житейского грязи не выползла из двора моих дедов. недоброе слово из их уст не коснулось ни одного человека.

С необычной деликатности дедушки удивлялись и понемногу подсмеивались наши вуличаны. Где же это видано так жалеть в крестьянстве женщину, как жалел он? Когда дедушка поздно возвращался с работы или заработков, то жалел будить жену, а садился на завалинке у ее окна и тут, припадая росой, засыпал до утра. За это не раз его ругала бабушка. Дед обещал, что больше этого не будет, и снова делал по-своему. (...)

И наоралися, и насиялися, и накосилися его все белокурые сыновья и внуки, пока не взялись их косить войны и смерть. Косили они, не жалея, и осталось теперь из всего нашего большого рода только двое мужчин ... (...)

Я прихожусь к подушке, и вскоре под слова молитвы и воркование влюбленных то начинает слегка покачивать наш дом. Так, видимо, дремота подошла к ней и делает свое дилечко ... Вот она немного развернула темень, и надо мной зашелестела росой песня-черешня, с вечернего куреня вышла улыбающаяся Люба, а возле норы, прислушиваясь к лесу, насторожился барсук.

А дальше в мой сон залетают лебеди, их столько, сколько может быть только во сне. Они подхватывают меня на крылья и летят своим лебединым путем на широкую долину, где уже с саком стоит мой дедушка. (...)

Найдите общие черты в описаниях дедушек и бабушек в «Зачарованной Десне» Александра Довженко и в повести Михаила Стельмаха.

Глава четвертая

За облаками-тучами куталось солнце; оно изредка опускало под края неба имлави просветы, и тогда земля держалась на них, как колыбель. Вокруг тихо звенел золотой полусон предосеннего степи. Издалека, как по голубой воде, медленно проплывал приломлений к плуга пахарь, а за ним, у самого неба, ветряки наматывали на крылья бабье лето и время ...

Я до сих пор всегда с волнением вхожу в предосеннюю золотистую усталость полей, я до сих пор не могу спокойно смотреть на последние, сизые от непогоды, ветряки, эти добрые души украинской степи, веками вписывали в страницы облаков и неба нелегкий летопись земледельческой судьбы.

Мне иногда кажется, что я тоже похож на ветряка, который лег в основу, крестовиной держится черной, Репан земли, а крыльями требует неба ... (...)

Что ей думалось тогда, моей сельской босоногой Ярославне, перед человечностью, скромностью и мудростью которой я до сих пор склоняю свою уже седую голову? Не знаю, как бы сложилась моя судьба, когда у нее не стояла бы как мольба, моя грустная мать. Я до сих пор слышу на своем лбу, возле своего сердца покой и тепло ее позазилюваних